Лого

Мария Ватутина


Тополиная тоска





ВОСКРЕСЕНЬЕ

1.

В «Спидоле» старой тренькает «Тич-Инн».
А в комнате, где детский голосочек,
Так благостно, как будто Бог мужчин
Не создал вовсе. Только одиночек.

Праматерь-одиночка держит ряд
Кармический. И вот на этом круге
Воскресные мелодии звучат
В двух комнатах общественной лачуги.

Года семидесятые. Она
Разведена. Завсекцией. Строптива.
И всем ломбардам в городе должна.
И давится при слове «перспектива».

Дочь – вылитая копия отца:
Как заполненье форм недостающих.
И врезать не грешно, чтобы, овца,
Не повторяла линий проклятущих.

К приходу ужин пусть готовит ей,
Вершит уборку, делает покупки.
А папочка пусть делает детей
С другой несчастной где-нибудь в Алупке.

Неважно. В Сочи. Господи, в Керчи!
А мы впитали с клетками плаценты,
Как выдать чемодан, отнять ключи
И речь закончить словом «алименты».

О, ренты унизительнейший сбор!
Отделы кадров, слежки, исполкомы.
Он восемнадцать годиков позор
Поносит за один уход из дома.

А к дочери на пушечный - ни-ни.
Ребенок снова станет непокорным.
Пять дней продленки. В выходные дни
Ретроспектива Чаплина в «Повторном».

О, воскресений солнечная сень!
И музыка, похожая на город!
Поль Мориа, Джеймс Ласт и Джо Дассен,
И грека толстого дрожащий голос

Кружится над Калининским. Она,
В себе лелея сладостность мгновенья,
Вдруг задрожит от счастья, что одна,
И дочку мать взяла на воскресенье.

2.

Ну что вам говорили: рецидив.
С определенным перечнем мутаций.
Дочь взрослая. Все тот же лейтмотив
Ей не дает от круга оторваться.

Двухтысячный люминесцентный год.
Не в моде свадьбы. Не в чести разводы.
Она – идеалист. Она живет
С очередным разводчиком породы.

Но впрочем, приходящим был отец,
И – преходящ и подходящ разводчик.
Ему за пятьдесят. Он чтец, и жнец,
И на дуде... Он сам из одиночек,

Хоть и женат. Урывками она,
Дитя, слагает домик мозаичный.
И словно полноценная жена
Готовит студень и пирог яичный,

И в спальне стелит белое белье.
И плачет. И заводит Джо Дассена.
И шлет тысячелетие ее
Проклятия во все ее колена.

Но музыка такая над страной,
Что пол мужской почти что обесточен.
...По воскресеньям он живет с женой.
И это всем подходит, между прочим.

* * *

Крупна, мягкотела, капризна,
С готовою пеной во рту,
Дебелая наша Отчизна,
Спасибочки за доброту.

За стойло застоя спасибо.
За сон твой и бодрость в бреду.
За то, что российская ксива
Написана нам на роду.

Спасибо, моя Византия,
Что все возвратились извне.
Что нежные наши витии
Тобой не примяты во сне.
За то, что мы знали их вживе,
С цигаркой, прилипшей к губе –
Особое в этом ранжире
Мое «благодарствуй» тебе.
За то, что гнала по этапам
Не в усмерть, не смертных гнала.
Что в бытность мою – с тихим сапом
Спала, и спала, и спала.

За это спасибо. За это!
За то, что глуха и слепа
Была в наши юные лета,
А в зрелые – духом слаба.

Спасибо, моя Атлантида,
За твой летаргический сон.
За то, что и наша планида
Способствует связи времен,
Покуда ты корчишь устаток
И тупо глядишь из-под век…
Твой сон неоправданно сладок,
Но вечен последний ночлег.

* * *

Б.Кенжееву

Так давно не была на природе, что и
Муха покажется виртуальным исчадьем.
В лес не войти, в ту же реку без дядьки Шойги,
Мать-природа ошиблась с моим зачатьем.

Но и в режиме падающей карусели,
Небо успев заметить и стык с землею,
Друг мой, с какой же скоростью мы взрослели,
Как же боялись старости мы с тобою.

Старческой некрасивости; пут склероза;
Анабиоза чувств; не того покроя.
А вот теперь сидим, проливаем слезы
Над незнакомой мертвенною рекою.

Слышишь, все оказалось не так бедово.
Поднаторев управлять сердечною мышцей
И умудрясь в училище у Иова,
Рады и сытой жизни и шаромыжной,

И бетонированной городской пустыне,
Раз уж в нее ушли по самые уши.
Ну, а когда от юности поостынем,
Вовсе понравится существовать на суше.

Весь ее перегной, чернозем, суглинок
Всепонимающим взглядом своим окинув,
Всё: от былинок в поле и до поминок –
Благословим по примеру степных акынов.

ТОПОЛИНАЯ ТОСКА

Баба Валя стоит на кухне.
Моет посуду.
Не дает смотреть тополиный пух мне,
Парит повсюду.

Это он лезет в глаза
и пространство застит.
Баба Валя, моя слеза
тополиной масти.

Баба Валя, моя слеза
может ввысь подняться!
Но никак, но никак нельзя
Проморгаться.

А ладошка у вас какая,
с листок березки,
что в окне, как ледышка Кая,
без единой слезки.

Что, ровесница,
Не дрожишь еще от озноба?
То ли в небо лестница,
То ли доска для гроба...

Комнатенка, подвид моллюска,
Кровать да шкапчик,
Баба Валя моя малюсенькая
жеребенка шатче,

- Ничего не вижу, - шепнет,
Виновато глянет.
Может, и не ее уже нет,
А меня нет.

Слезы застят мои зрачки
И утешенья просят.
А у вашей деточки
Что ни год, то проседь.

Что ни взгляд назад,
Всё оживают стены.
Тополя горят,
Ветви - те же вены.

Не пройти вслепую
Сквозь пелену такую.
Только где-то близко
Звякают кружки, миски.

И летает пух,
Словно ангелы оперенье
Поменяли. Тоска старух
- Измеренье.

Тополиное измеренье:
Пространство детства.
Время их старенья,
одинокого их соседства.

Пух вдыхая в легкое
и глотая слезы,
вспоминаю, как баба Валя, охая,
Крестит ствол березы,

что в окне...
Прозреванье
запоздавшее! Эко мне
Наказанье...

* * *
«…Она стала почти на самой черте…»
Н.Гоголь. «Вий»

Ю.К.

Не доверяю чужому дому,
Предоставляющему ночлег.
Не доверяю тебе, такому
доброму, словно не человек.

Пахнет воском. Стена с наброском.
Крошкой мучает простыня,
Разиллюстрированная Босхом.
Лучше бы ты не любил меня.

Лучше бы промышлял чернокнижьем
В этой кромешности снеговой.
Только злодейства мы любим в ближнем.
Я насладилась добром слихвой.

Лучше меня не впускать в жилище.
Лучше случайных водить подруг.
Нищему не доверяет нищий.
С тем и отправимся в первый круг.

Может быть, мне, Николай Василич,
Обрисовать этот дом мелком.
Чем и опасно любить в России –
Слишком затягивает потом.

Кто-то в разнос, а кто-то на вынос.
Взвоет собака в ночном леске.
В муках раскаяния один из
нас на девятом сойдет витке.

Встану, измучившись, в полшестого,
Выйду в снежные вороха.
Я не умею любить такого
неподходящего для греха.

ПОКОЛЕНИЕ

А у нас либералы справляют свое торжество
Над директором школы. Но так ли уж действенен вынос?
Я не помню России, в которой жила до того,
Как душа очерствела и память моя обновилась.

Боль – такое явление – в памяти нет этих луз
Для хранения боли. Она растворяется в теле.
Но клещом прогрызаясь, названье «Советский Союз»
Угрожает доселе моей кровеносной системе.

Звукоряд налагается точно на видеоряд.
Это та же столица – и здания не заменили.
Существует во мне – и Херсонских полей аромат,
И Чимкентский хлопчатник. И Таллинна хмурые шпили.

И гульба на Покровке с бумажным цветком на шесте.
Интенсивность труда и досрочный итог пятилетки.
И как будто насыщенность света сильнее, чем в те
Времена, когда нас отпустили из сломанной клетки.

Как тебе объяснить, что такое тоска по тюрьме?..
Если ты в ней родился и вырос, никем не обучен
Жить на воле, забыть о расправах, не рыться в дерьме,
Не трястись, осуждая того, кто давно уже ссучен.

Впрочем, кухонный стан не прошли мы по младости лет.
Нам потом приходилось самим обвыкаться на воле.
И в Стокгольмском отеле рыдать, запершись в туалет,
После встречи случайной с холеной старухою в холле.

Ну, конечно же, сытая благость её – ерунда.
И загар, и ухоженность эта. Но если б спросили,
«Матерям из России такими не быть никогда», -
Я б ответила горько, хоть я и не помню России.

Я не помню позора, собраний, запретов, речей,
Югославских сапог, гэ-дэ-эровских тряпок заветных.
Анонимок в профком и последующих параличей
Горемыки моей, и скитаний ее несусветных.

А мое поколенье теперь все сидит по домам,
Занимаясь не самосожженьем, а самовнушеньем.
Мы мутанты с тобой. Но какими и вырасти нам,
Детям улиц снесенных, спартанцам, привыкшим к лишеньям.

Мы и там побывали и здесь составляем костяк,
Поколенье разлада, живущее в век беспредела.
Передела не будет уже. Только что-то не так.
Только память бела. И душа у меня очерствела.

* * *

С.П.Лукницкому

Сережа, мне вспомнился бархат стола,
Приборы, машинка, топчан.
Я вспомнила точно, откуда пришла:
Ты помнишь про озеро Чад?

В квартире твоей заповедный музей,
Шатер африканских широт,
В писательской комнате каменный змей,
Как вечная мудрость, живет.

И сабли на стенке, и пестрый халат.
Но матушка дверь заперла,
Чтоб Анна, однажды вернувшись назад,
Последнее не забрала.

Из комнаты этой неслись по ночам
При свете московской луны
То всплески прибоя на озере Чад,
То зверские звуки войны,

То шепот, то стоны, то сабельный лязг,
то скрип половиц у двери...
- Сегодня особенно грустен твой взгляд,
Ты не доживешь до зари.

Вставали, смотрели, поскуливал пес,
Когтями приступку скребя,
И матушка вновь задавала вопрос:
- Никто не обидел тебя?

Не знала она, что минутой назад
Чужим накрывала на стол
Воровка, туземка с озера Чад,
Которую в дом ты привел.

О К Т Я Б Р Ь

К такому тебе и притронуться страшно:
Посмотришь, что выльешь холодный ушат.
Стрельцами с бойниц Новодевичьей башни
Вчерашний завален, загублен закат.
Стрельцами, стрелками из Черного Дома,
Из черного неба, из черной толпы.
Мороженым телом, проржавленным ломом,
завален закат, подкосились столпы.
Оттуда, куда их на баржах свозили,
Ладонью взметнувшись, кленовым листом,
Багряною кляксой, алмазною пылью
в глаза твои, восьмиконечным крестом
Воспрянуло солнце и медленно пало,
Сдержав занесенную в гневе ладонь
Над кромкой Кремля, над картонкой квартала,
И крест покосился и канул в огонь.
Пожары пожгоша деревни и села,
Леса и сады и посеяли смерть.
Октябрь наступил - как всегда - развеселый,
И кровью запахла запашная твердь.
Темно, мой хороший. И воздух октябрьский
все утро горчит. И разносится гарь.
И горем вчерашним, как взглядом вчерашим,
Страдает твой взгляд, и страдает октябрь.
Страдает столица. Мосты и заставы,
Палаты в Лаврушенском сером дворе,
Куда заглянули мы ради забавы,
Да так и остались - страдать - в октябре.
Вот так и история: скрыта от глаза,
Но стоит пройти подворотню, и вот
в проеме бетонного иконостаса -
палаты, телеги, служилый народ.
В окне освещенном, в одеждах порфирных,
Глотая все ту же октябрьскую гарь,
Отчизну на дыбе законов всемирных
Растягивает удалой государь.
Не хочешь к иконе окна приложиться?
К стеклу? Заглянуть и отринуть чело,
Поняв за минуту с уменьем провидца,
Что хлынет кипящая кровь на стекло.
Темно, мой хороший. Пойдем-ка отсюда.
Три раза, как в сказке, кругом обернись.
Нам осенью этой подарено чудо:
На миг вознестись в прокопченную высь.
Исчезнут виденья и страхи до срока,
До Крестного Хода, до новых обид
властителей старых, и память-сорока,
Крича, на паленом крыле улетит.
Уласковят взгляд голубые просторы,
Распаханные до Покрова холмы,
Сусалью и медью покрытые Горы,
Где были печальны и счастливы мы.



посв. С.П.Г.

* * *

Осень художников. Время последних пиршеств
Где-нибудь на правительственной заимке.
Вот бы перенести тебя от твоих излишеств
В наши-то недоимки.

Глядючи на убогость, на сирость счастья,
Коим довольствуюсь я без мольбы и надлома,
Взял бы меня хоть какой-нибудь ветвью власти.
Да, где тебе, деловому!

Где ты теперь, когда моросит глумливо
Над пепелищем нашим осенний морок?
Снова дела на том берегу пролива?
Ну, неужели и мне будет сорок?

Скоропостижны связи, перегорает нега
Шумной феерией спички и с тою же быстротою.
А у меня в Москве обвалилось небо
Где-то за Шереметьевскою чертою.

Я не то что схожу с ума, но устал за лето…
И. Бродский

Я б умерла за лето, если б не эта осень.
Если б не эта осень, не разгадать судьбы.
Я и умру, наверно, если жить не попросишь.
Если бы да кабы. Если бы да кабы.

Развращена намеком на возможную нежность.
Ждешь ли меня, такую, помнящую имена
Всех четырех смертей. Ты – моя неизбежность
Пятая, золотая. Мертвые семена.

Поговори со мною, как говорил бы с Богом.
Вот самовар на шишках, вот ветерок сырой.
Вот на откосе этом, медленном и пологом,
Вечных дубов янтарных тоталитарный строй.

То, что теперь довлеет над округой земною,
Это всего лишь осень – горькие, но плоды.
Если ты нищий духом, то поделись со мною,
Если ты жаждешь чуда, дай мне глоток воды.

Как я устала, милый, жить в преддверии смерти.
Как я устала, милый, слышать дверей хлопки.
Но у планеты этой есть маршрут круговерти:
Счастье лишь послабленье смертной твоей тоски.

Не заплывай за море – за морем та же суша:
Город, где ты родился, город, где проклят ты,
В городе этом бледный инок живет, Ванюша,
В городе том не скроешь собственной наготы.

А из дворов окрестных дым идет сладковатый,
И развезло дорогу возле местных властей.
Ты мне такой и нужен – резкий и виноватый.
Ибо меня виноватей нет на земле моей.

Запах грибницы, птицы, мертвенность плащаницы –
Свойство земного неба, черных домов огни.
Я заплатила жизнью, чтобы твоей родиться.
Мне воздает по вере Кто-то в такие дни.

* * *

Понять тебя? Округа не простит
Пренебреженья сплетней и намеком.
А те, кого измучил простатит,
От зависти окрепнут ненароком.
Но ты и сам достойный прототип
Исчадья ада и не чужд порокам.

Властители умов сойдут с ума,
Лирическому отомстят герою.
Но я ведь по анафеме сама
Порою ностальгирую. Порою.

Не скрою, я ошибку сознаю
Еще до совершения ошибки.
… Ты спишь так глубоко, как спят в раю,
В аду иль на другом каком отшибе.

Ты знаешь: никого в округе нет,
Ты бог и царь, покуда беспризорный.
Но общепланетарный интеллект
Сейчас мигает в их трубе подзорной.

А ничего и не было. Ушла,
Не добудившись. Но твоя округа
Осенняя, что твой дневник, мала,
Опрятна и болтлива, как прислуга.

А ничего и не было. Молчи.
Мне нужно еще выбраться к бетонке.
Вернуться в город. Не найти ключи.
Переоценку провести в котомке,
Которую еще зовут – душа.
…Деревья встали в линию сплошную.
И пуританки местные, спеша
на остановку, курят в затяжную.

СТИХОТВОРЕНИЕ, ПРИВЕЗЕННОЕ ИЗ БАНАЛЬНОЙ
ПОЕЗДКИ В АНТАЛИЮ

Так чумно за кордоном, что кажется жизнь – mistake,
Европейский нерест настиг берега Востока.
А я стала путать значения “give” и “take”
И в долгу пред отчизной по части натуроброка.

Впрочем, наш челнок перевыполнил госзаказ,
И по-прежнему волоча на восток копейку,
По пять раз на дню поглощает чужой намаз,
И использует ностальгию, как телогрейку.

Здесь, куда ни плюнь, принимается город-сад.
И турист отличается от священной коровы
Только тем, что его доят,
И он бритоголовый.

По долгам отвечать скучней, чем нести их крест.
Расцветай мой долг перед пашнею и наречьем,
Пока я выбираю насест и хожу вприсест
Между речью и Междуречьем.

То винцо попивая, то раня виски венцом,
Хорошо же, Езус Мария, жить без гордыни,
Да простит мне младенец с уже европейским лицом
И затылком в виде рекбийной дыни.

Как приемные семьи – бюргеры отдыхать
Понаехали и внимают без интереса,
что Россия и есть суррогатная родина-мать
Мирового прогресса.

Иго – раз, крестоносцы – два, мировая – три,
Перестройка – не к ночи сказано – все четыре.
А гордыни по-прежнему нету у нас внутри,
Как бомжей и шлюх в захудалом каком Измире.

Только здесь понимаешь, мой ангел, что ты обут
На семь зим вперед.
Бездорожная от Урала
И беспутная моя родина, как живут
Припеваючи там, где твоя нога не ступала!

Но зато ортопеды твои солонят волну
И чин-чинят свои счета без особого риска.
Обелиск Ата-тюрку, прославившему страну,
У отеля вчера купила одна туристка.

ПРОРОК

У нас тут были войны и перестройки,
Сама рыдала над некрологом Брежнева.
Тебя я не знала прежнего, до раскройки
На правобережного и левобережного.

Ты бережно жил, бунтовал в своей хате с краю,
Теперь путешествуешь,
поспешествуешь,
потешаешься.
Туда, где впервые я пребываю,
Ты – возвращаешься.

Смеешься. И то не так и это не эдак.
А мне все кажется – ты далекий предок.
А предку положено не довольствоваться потомком.
Да и не учили нас толком.
Разве что на ошибках. Чужих. Твоих же.
Пока ты накачивал мышцы свои в Париже
И лазил на гору к старцу, канат сжимая,
Отпеть Россию и помянуть Николая.

Да, ты далекий предок. Далекий – в смысле
Несущий наперевес на коромысле
И левый берег в тине и правый в иле.
Что они с тобой сделали! Что они натворили!

Взгляд заражён притворством , заряжен лестью,
В разные стороны разнаряжен с совестью,
И давно уже не кровоточит местью,
Словно туман над Соротью.

Милый, ты заблудился, пока скитался,
Пока блудил, на атомы распадался.
Пока по наставлению Меня
Искал меня в стране моего оленя.

Блажен же ты увечный, умалишенный,
Поэт беспечный, пророк потрошенный.
Гляди, выходит солнышко на крылечко.
Шепни ему юродивое словечко.

* * *

Любишь ли ты собираться в дорогу?
Дом обходя, доставать что-нибудь
Вовсе забытое с полок. И к слогу
Слог прибавляя, выстраивать путь,
То есть начало пути, понемногу
Преображая и форму, и суть.

Нет, все останется здесь, как и было:
Галстук на спинке, усталость в крови,
Женщина, та, что тебе говорила:
- …не уходи, оставайся, живи.
И о любви без умолку твердила,
Да и любила, душой не криви.

Помнишь, как мама в купе доставала
Яйца вкрутую, котлеты и хлеб.
Но неотвратная близость вокзала
Чем-то пугала всегда, как вертеп
Деву Марию. Но мать помогала
В тамбур с перрона шагнуть, словно в склеп.

Ты исчезаешь, не так ли? По капле.
Так иссякает в колодце вода
И переходит в другой. Ну, и как мне
Жить без тебя? Выходить иногда
В город? Но в городе камня на камне
Нету живого. Свистят поезда,

Словно в токарне работает кто-то
Точит судьбу мою, искры летят.
Вот, не забудь эту книжку и фото,
Я положу его сверху. На спад
Осень пошла, и ее позолота
Вся облетела минуту назад.

ЧАЕПИТИЕ

В.
1.

В это время гуляешь с собакой, а я звоню.
Есть желанье подумать о жизни вслух. Заменить броню
На раскаянье, жалобы, приговоры: «пора кончать
С безнадежным романом». А зуммер: молчать! молчать!
У тебя у самой…
Завести себе кобеля
И уехать в Германию. Навсегда. В канун февраля.
Подыскать себе эру, где несостыковок нет ,
Где неоновый свет, а для жалоб есть Интернет
(здравствуй, Гегель). Уеду. Брошу все. Истреблю.
Не люблю его. Не люблю. Не люблю. Не люблю.

2.

Чаепитье выводит на чистую воду всяку породу.
Вот она узнает, что планирует он год от году
Жить с семейством на даче, что строг он в вопросах порядка.
Что-то смутно печалит ее: непослушная прядка,
Неуменье заваривать чай и нехватка салфеток.
Ей бы деток.
Вдруг она понимает, что все бесполезно.
Тридцать первый любовник ее взирает болезно,
Но глотает взмутненную жижу: вода и заварка.
Ему жарко.
Из того, что не дали ей предыдущие тридцать,
Он не даст ровно столько же. А она все стыдится
Неумелого чая и собственной жизни настолько,
Что еще одно слово его
И будет настойка,
Еще капля и переполнится, лопнет, прорвется.
Он смеется.
Дожидается пота. Платок достает. Ничего не обещает.
А она угощает его. А она его угощает.

* * *

Старуха крестится на храмину вокзала
Казанского. На шпиль свой нанизала
Гостиница рассветные счета.
У проводницы пахнет изо рта.
Стоянка, шлюхи, спящие вповал.
Не нравится? Тебя никто не звал!
Умрешь – спохватятся на третьи сутки.
Боги
Небесные! В рембрантовском чертоге,
в берлоге питерской, подсветкой облита
висит картина: снятие с креста…
Вот этот мертвенный, вот этот белый
Изгиб бедра в руках оравы целой
Блаженствующих в скорби и тоске…
А Он, как туша агнца на крюке
В разделочной. И мертвенно, и бело
Над миром виснет жертвенное тело,
Бесплотное – без крови и руна.
Что сотворяет линия одна,
Когда красноречивее пророка
Поэту вскроет истину она:
- В тебе, живом, для мира нету прока…


© 2003, Литобъединение «Рука Москвы»